Пленник круиза

Лето 1959 года подходило к концу. Я только что вернулся из добровольной ссылки, из глухой деревни, где провел месяц, пытаясь приспособиться к необычной для меня жизни. Но как только я оказался дома, весь деревенский опыт был забыт, город сразу захватил меня. При этом одна мысль не давала покоя: хотелось искупаться в Черном море, попасть этим летом «на Юг». Идея отпусков у моря была притягательной для советских людей, здесь я не являлся исключением. В народное сознание она вошла еще в довоенные сталинские времена, во многом с легкой руки кинематографа. Среди довоенных фильмов особенно популярны были те, где действие проходило на Юге, у Черного моря. Вдобавок в них звучали замечательные песни в джазовых аранжировках. В детстве я мог бесконечно смотреть ленты «Девушка спешит на свидание», «Моя любовь», «Веселые ребята»… Сюжет был известен до мелочей, но главным для меня была музыка. Яркие и мелодичные, запоминающиеся с первого раза песни Исаака Дунаевского или Даниила Покрасса в исполнении оркестров Леонида Утесова, Александра Цфасмана и других, стали частью быта. Вместе с фильмами и песнями в него вошло желание отпуска на Черном море, он сделался стандартом масскультуры. В хрущевские годы даже появилось выражение: «поехать на юга».

Другой вид летнего отдыха, дачный, был популярен в России еще с дореволюционных времен, но в советский период стал менее доступным, я бы даже сказал, элитарным. Подмосковные дачи, как вид большой привилегии, «раздавали» своим: партийной верхушке, крупным чиновникам, известным и преданным деятелям науки и искусства. Как пел Александр Галич:

«Мы поехали за город

А за городом дожди,

А за городом заборы,

За заборами – вожди»

Были, конечно, исключения – домики в пригородных поселках и деревнях, принадлежавшие скромным интеллигентам, уцелевшим потомкам «бывших». Но приобретение в собственность домов, так же, как и автомобилей, в довоенные времена не поощрялось, практически отсутствовало. Иметь такую ценность могла только элита, и то – временно: чуть что, отбирали и передавали другим. Зато разрешалось снимать часть дачи на лето у тех, кто постоянно жил за городом. Дачные кооперативы возникли гораздо позднее и тоже стали дорогим дефицитом А поселиться «дикарем» в Крыму или на Черноморском побережье Кавказа, в каком-нибудь сарайчике без удобств было дешево и доступно.

Южные санатории для партийной верхушки и высших чинов советской армии располагались в особняках и виллах, когда-то принадлежавших русской аристократии и царской семье. По соседству с ними были понастроены не менее помпезные санаторные комплексы для элиты рангом пониже, за которой закрепилась кличка – «слуги народа». Простые люди не могли даже близко подойти к этим заповедным зонам. Все это вызывало зависть, но и служило тому, что южный отдых считался престижным в сознании масс.

Для меня Юг тоже был местом заветным. Сначала – благодаря тем самым фильмам, то есть, абстрактно. А уже конкретно – после посещения Крыма в 1953 году. Тогда, сразу после окончания школы, мы с моим другом и одноклассником Юрой Коноваловым отправились к морю, в поселок Симеиз, отдохнуть перед вступительными экзаменами в Архитектурный институт. Симеиз издавна был знаменит тем, что там поправляли здоровье больные туберкулезом. Мой отец, инвалид Первой мировой войны, потерявший на ней легкое, и страдавший от туберкулеза, получил на работе путевку в один из санаториев Симеиза, на начало июня. И предложил нам приехать к нему, поселившись «дикарями» в поселке.

Папа, Юра и я

Так я заразился любовью к Крыму, а главное — страстью к горам. Которая началась с того, что мы с Юрой совершили поступок, сильно потрепавший нам нервы.

В начале лета Крым обычно пуст, а Симеиз – тем более: одни пожилые люди, больные туберкулезом. На пляже почти никого, развлечений никаких. Отдых получался скучным. Мы стали искать удовольствий в экзотике освоения местной природы. Если встать спиной к морю, то совсем, кажется, близко от тебя – суровые горные массивы, стоящие стеной вдоль всего побережья. Я, как только увидел все это, почувствовал трепет, врожденную тягу к горам, желание подняться на них. Возможно, несколько прошлых жизней я провел в горах.

Каждый день мы стали ходить в горы. Выяснилось, что все это не так легко, как показалось на первый взгляд. Чтобы подняться на самый верх, надо было потратить не менее половины дня. При этом иметь соответствующую обувь и одежду, брать с собой запасы еды и питья – к чему мы вообще не были готовы…

Одна из достопримечательностей Симеиза – скала «Кошка», стоящая прямо над морем, как бы врезаясь в него.

Та самая гора Кошка

Однажды мы взошли на ее хребет по пологой части, со стороны гор. А спускаться решили по отвесной – даже не зная, возможен ли там спуск. Поскольку мы были достаточно спортивными и самоуверенными московскими пижонами, для нас было недостойным возвращаться с вершины легким путем, выглядеть слабаком. Тем более друг перед другом – будь я тогда один, я бы, скорее всего, на такое не отважился.

Как известно, спуск  со скалы намного сложнее подъема. А здесь мы полезли вниз наобум, лицом к скале, осторожно ставя ноги на выступы, чаще всего вслепую, и перебирая по скальной стене руками. Далеко внизу извивалась полоска шоссе, по которому изредка проезжали крохотные автомобильчики. Я старался не смотреть вниз, но картина под нами, наводила на мысль о том, что жизнь внизу продолжается сама по себе, а мы тут висим, никто нас не видит, не поможет, неизвестно, чем все это закончится. Тогда я впервые испытал то, что в литературе называют «смертной тоской», ощутил, что погибнуть – вполне реально. Но никак не был готов к этому – если вообще возможно быть готовым к смерти в юном возрасте, да еще в мирное время.

Поначалу мы спускались рядом. Но затем наши пути разошлись, я потерял Юру из виду – он маялся где-то за изгибом горы. Мы иногда перекликались, спрашивая друг друга, как дела. В один из моментов я «завис» — то есть, долго искал, куда поставить ногу. Потом начался «мандраж» в коленках, руки тоже тряслись, сил оставалось все меньше. Я испытал нечто, близкое к панике: лезть  наверх было почти невозможно физически, а морально – абсоолютно нет. Полуденное июньское солнце начало безбожно припекать, страшно захотелось пить. Да и одет я был не по-южному: в фирменный твидовый костюм, рубашку с галстуком и ботинки на толстом каучуке – в то, в чем обычно ходил в Москве.

Осторожно выбирая уступы, цепляясь за малейший кустик, я подолгу отсиживался перед каждой новой попыткой, чтобы успокоиться и унять дрожь в коленках. Было ясно, что все зависит от того, выдержат ли мой вес тот самый кустик или камушек, на который я на миг переносил вес своего тела, чтобы сдвинуться с места. Сама мысль об этой фатальной зависимости была неприятным открытием для меня. Наконец, мне удалось добраться до пологой части скалы. Моему другу тоже – только немного правее меня. Даже не верилось, что кошмар подходит к концу. Дальнейшее оказалось несложным – и вот мы на дороге, такой недоступной и желанной еще пару часов назад.

1953 год. Крым, Симеиз, с другом Юрой Коноваловым

Но этот тяжкий опыт мне оказался не впрок. Я еще не раз попадал в не менее рискованные ситуации в тех же Крымских горах, нарушая правила безопасности, игнорируя инстинкт самосохранения. В 1999 году, после долгого перерыва, я вновь попал в обожаемый, но уже чужеземный Крым. И при первой же возможности добрался до Симеиза – лишь для того, чтобы еще раз побывать на скале Кошка, проверить свои юношеские ощущения, встать на ее вершине и посмотреть вниз. Попасть на Кошку оказалось очень просто. Между ней и горным хребтом давно проложена автотрасса, соединяющая Ялту с Форосом, и далее уходящая через Байдары в Севастополь (при этом осталась старая маленькая дорога, огибающая Кошку внизу). Выйдя из машины, я без труда попал на вершину скалы и попытался определить место, откуда мы когда-то  начинали свой спуск. И мне показалось, что ничего смертельно опасного в нем не было – как говорится, у страха глаза велики. Но то, что этот поступок был пижонским и легкомысленным, сомнений нет.

*   *   *

К 1959 году я был уже опытным «дикарем», знающим покорителем Юга –  главным образом города Хосты, невдалеке от Сочи.

1959 год. Я в Хосте

Хоста в 50-е годы считалась модным местом, а к самому Сочи в московской интеллигентской среде отношение было негативным, поскольку там, наряду с партийной верхушкой, отдыхали и развлекались люди с большими деньгами –  шахтеры Заполярья, работники предприятий с повышенной степенью риска, испытатели самолетов и другой подобной техники. Они, рисковавшие здоровьем и даже жизнью, официально получали баснословные по тем временам зарплаты за счет различных надбавок, и могли позволить себе отдохнуть на широкую ногу.

Естественно, вокруг них собирались шулера, жулики и проститутки со всей страны. Это создавало неприятный фон всему Сочи, не смотря на его красоты и замечательный климат. А Хоста, расположеная рядом, привлекала простых советских служащих, а также студенческую молодежь. Я, было, собрался снова поехать туда и начал подыскивать компанию. Но время было неудачное – конец августа, все, наоборот, возвращались после каникул в Москву. К счастью, я совершенно случайно узнал, что мой приятель, саксофонист Жора Гаранян тоже не прочь отдохнуть на югах. Он только что закончил Станкин, но служить инженером не собирался, поскольку получил приглашение в джаз-оркестр Олега Лундстрема. Это было большой удачей – у Лундстрема был «фирменный» биг-бэнд, сформированный из бывших россиян в довоенные годы за границей, в Харбине, и приехавший на Родину после войны. Ветераны его оркестра уже физически не могли продолжать работу, и Лундстрем начал обновлять состав, пригласив сразу трех талантливых московских джазменов – Георгия Гараняна играть на альт-саксофоне, Алексея Зубова на тенор-саксофоне и Константина Бахолдина — на тромбоне. Я давно дружил с ними, многому у них научился. И вот теперь они становились настоящими профессионалами, а не просто любителями-самоучками.

Я с Жорой Гараняном

Итак, у меня оставалось время до занятий в институте, а у Жоры – до работы у Лундстрема. Он предложил поехать отдыхать в Ялту, а не стал спорить: мне было все равно, лишь бы не отдыхать одному. Правда, в те времена Ялта, как и Сочи, пользовалась дурной репутацией. Этот курорт называли «Всесоюзная плевательница» — из-за туберкулезных санаториев в его окрестностях.

Поехать с Жорой, более опытным, чем я, саксофонистом, прихватив с собой инструменты, чтобы заодно позаниматься, было замечательно. Сезон подходил к концу, так что с билетами на самолет до Симферополя проблем не возникло. Да и на месте, уже в самой Ялте нам сразу повезло. Мы поселились в самом центре города, рядом с набережной, в относительно новой блочной многоэтажке, в квартире со всеми удобствами.

С утра мы купались на пляже Дома Актера на окраине Ялты, потом дули гаммы и специфические упражнения для джазменов, потом отдыхали, а вечерами гуляли по набережной, постоянно споря о джазе. Дело в том, что тогда у нас с Жорой были совершенно разные вкусы относительно стилей и манеры игры. Жора стоял за более стандартный бибоп, а я обожал только «кул-джаз» Джерри Маллигана, Чета Беккера и Боба Брукмайера. Жора убеждал меня «снимать» пассажи Чарли Паркера, а я упирался, говоря о том, что импровизатор должен сочинять мелодии на ходу, а не применять чужие фразы. В этом убеждении я нахожусь по сей день, хотя в середине 60-х я все-таки скрупулёзно изучил манеру Чарли Паркера и довольно долго, в период работы в кафе «Молодежное», играл «боп», подражая одному из выдающихся паркеристов – Кэннонболлу Эддерли. Но до 1959 года я работал лишь на «халтурах» -  на студенческих вечерах или на танцах в заводских клубах и Домах культуры, да и то – чаще как пианист. И Жора был для меня большим авторитетом. Мы оба обладали упрямыми характерами, споры шли постоянно, но ничего, кроме удовольствия, нам не доставляли – ведь мы говорили о самом дорогом для нас.

Но произошло событие, резко изменившее наш спокойный отдых, до окончания которого оставалось совсем немного. Идя по набережной в районе порта, мы наткнулись на Бориса Мидного, молодого и преуспевающего саксофониста, недавно возникшего на московском небосклоне. Очевидно, москвичом он стал также недавно, поскольку на «бирже» в районе Неглинки, где собирались все «лабухи», его никто не помнил. Тем не менее, в 1957 году он вдруг стал руководителем оркестра в ресторане «Националь». Никто не понимал, как ему удалось заполучить это престижную работу в самом центре Москвы. Позднее я узнал причину. Он, будучи красавчиком (и неплохим саксофонистом), практично женился на дочке одного из руководителей организации «Интурист», только что созданной для обслуживания гостей из-за рубежа. А «Националь» стал главным отелем и рестораном «Интуриста».

Как только Мидный увидел нас с Жорой, он страшно обрадовался и сказал, что ему крупно повезло. Я подумал, что это обычный комплимент, но выяснилось, что ему позарез нужен музыкант для работы в его составе. Он всего час назад прибыл в Ялту на теплоходе «Петр Великий», который возит интуристов в двухнедельном круизе от Батуми до Одессы и обратно, с заходом на экскурсии в ряд портов – и уже завтра отбывает из Ялты в Одессу. Сам Борис работает на нем со своим составом, играя по вечерам в музыкальном салоне для интуристов. И все бы прекрасно, если бы не одно обстоятельство: один из музыкантов его состава, контрабасист Игорь Берукштис, игравший там на рояле, сбежал с парохода во время стоянки в Феодосии, нарушив все условия договора, и даже не получив причитавшихся денег. А им предстояло играть на «Петре Великом» до октября месяца. Борис, попавший в столь затруднительное положение, стал умолять, чтобы кто-нибудь из нас поработал в качестве пианиста на теплоходе до конца сентября. Жора сразу же отказался – ему надо было явиться на первую репетицию к Лундстрему точно в срок. Что касается меня, у меня было только одно сдерживающее обстоятельство. Я обязан был приступать к занятиям в Архитектурном институте в первых числах сентября. Но наш институт, один из самых элитарных в Москве, всегда славился либеральными порядками. Из него выгоняли либо за полный идиотизм и разгильдяйство, либо за крупное нарушение политического или уголовного порядка. На мелкие опоздания и пропуски отдельных лекций смотрели сквозь пальцы. Я знал это, но пропустить целый месяц занятий не решился, о чем  и сказал Мидному.  В ответ он сказал, что железно сделает мне по блату липовую справку в одной из московских поликлиник. Благодаря ей у меня будет законное оправдание большого прогула.

Честно говоря, меня сразу привлек шанс поиграть в профессиональном составе, заработать денег, пожить в каюте на полном обеспечении, а главное – побыть среди иностранцев. Правда, иностранцы планировались захудалые – чехи, потом восточные немцы. Но тогда для нас все они были в диковинку, как инопланетяне. Еще раз получив заверения, что справка будет, что алиби обеспечено, я решился на эту авантюру, собрал свои вещи и, оставив Жору одного в съемной квартире, поднялся на борт «Петра Великого». Прощаясь с Гараняном, я попросил его о мелкой, но очень важной услуге – вернувшись, позвонить мне домой и сообщить родителям, что я появлюсь только в октябре. Он должен был объяснить им, что звонить домой с теплохода мне вряд ли удастся (о междугородней телефонной связи мы только мечтали), но пусть они не беспокоятся: я жив и здоров. Жора заверил меня, что все сделает.

 

*   *   *

Новая жизнь, замкнутая пространством судна, с самого начала показалась мне крайне романтичной. Меня поселили в каюте на пару с одним из музыкантов. Все, начиная от интерьеров и дизайна корабля, и кончая распорядком жизни на судне, было для меня непривычным, но не отталкивающим. Иллюминаторы вместо окон, многочисленные лестницы, соединяющие палубы, узкие, полутемные коридоры, кают-компания, специфический корабельный запах. Я почувствовал, что нахожусь в роскошных условиях, созданных для высшего общества. (Оказалось, так оно и было: «Петр Великий» до войны был личным теплоходом одного из бонз Третьего Рейха, министра пропаганды Йозефа Геббельса.) Круиз начался из Одессы, где на борт запустили партию туристов из Чехословакии.

"Петр Великий"

Постепенно я освоился в новом коллективе, где до этого был близко знаком только с барабанщиком Женей Грицышиным. И сперва от музыкантов, а затем от самого Мидного, узнал причину, из-за которой мой предшественник Игорь Берукштис сбежал с корабля. Она оказалась банальной. Игорь, соглашаясь на эту работу, поставил условие Мидному — взять с собой на корабль жену. Борис тоже плавал с супругой, до круиза Мидный и Берукшкис были в прекрасных отношениях, но – на гастролях, да еще когда люди постоянно притиснуты друг к другу, случается всякое. Короче, они разругались так, что находиться вместе стало невыносимым. Думаю, главную роль здесь сыграли жены, их сплетни и подзуживание мужей. Иначе бы конфликт не вышел за рамках мелких разногласий, нормальных  для таких условий. Профессиональные гастролеры обычно приспосабливаются друг к другу, и ради дела не идут на крупные конфликты. Но слушая во время круиза рассказы жены Мидного о том, какой ужасной оказалась супруга Берукштиса, я понял: бегство Игоря было неизбежным.

Но моей работы это не касалось. Я быстро вошел в программу, освоив аккорды нескольких незнакомых мне, примитивных мелодий, популярных среди европейских обывателей. Никакого джаза здесь не требовалось. Мидный хорошо подготовился к круизу, разузнав, что любят петь, и под какую музыку любят танцевать заграничные жлобы. Все это оказалось ничуть не лучше советской эстрады, которую я терпеть не мог. Но сидя на привинченном к полу стульчике за роялем, я старательно играл то, что требовалось, внутренне оправдываясь, что таким образом просто зарабатываю деньги. Для меня было крайне важным почувствовать себя профессионалом. Ведь уже тогда я понимал, что после института вряд ли пойду в архитекторы – скорее всего, постараюсь стать профессиональным джазменом, как это уже сделали Зубов, Бахолдин и Гаранян. Правда, не в биг-бэнде, где не очень-то разыграешься, а создав для этого свой малый состав, квартет или квинтет.

Был еще один неприятный момент, о котором я старался не думать, когда соглашался поехать с Мидным в этот круиз. Это качка и связанная с нею морская болезнь. Я никогда раньше не плавал по морю, но с детства знал, что вестибулярный аппарат у меня слабый: меня укачивало на дворовых качелях, при катании в лодке, на аттракционах в Парке Культуры им. Горького. В самолетах  при малейших воздушных ямах я ощущал тошноту и головокружение. Приходилось принимать аэрон и держать под рукой гигиенический пакет. И вот, когда я оказался на борту теплохода, мне предстояло столкнуться с морской болезнью, терпеть настоящую качку. Первые несколько дней плавания море было спокойным. Но на подходе к Керченскому проливу меня предупредили: в этом районе дуют сильные ветра, и обычно бывает качка. Действительно, когда корабль отошел от Керчи и направился к Кавказу, начало штормить. Но это было уже ночью, и я перенес тошноту и головокружение, лежа на койке, в темноте. Страшного не произошло, было просто неприятно. А утром море успокоилось, мы шли к Сочи, главная качка ждала меня впереди.

В Сочи теплоход сделал стоянку на три дня. Туристов возили на экскурсии, а у музыкантов оркестра образовались выходные. Я вспомнил, что в одном из ресторанов Хосты каждый сезон, вплоть до осени, работает мой хороший приятель, трубач Стасик Барский. С ним я познакомился году этак в 1955-м на «бирже», куда стал ходить в надежде поиграть с кем-нибудь. За Барским закрепилась репутация не столько джазмена, сколько крепкого профессионала-трубача. Это был истинный московский лабух, весельчак, киряльшик, любитель чувих, приключений и добрейший человек с легким характером. Именно он первым стал брать меня на «халтуры» — сперва на пианино, которое называлось у нас «пиандросом» (роялей и в помине не было), а затем и на саксофоне. На них я вначале я бесплатно, только чтобы продемонстрировать свои возможности, а заодно потренироваться. После, поднаторев, начал зарабатывать, «лабать за башли». А еще позднее я сформировал свой джазовый квинтет – в основном для выступления на фестивалях или полуофициальных концертах – и  постепенно завязал с «халтурами». Но со Стасом продолжал дружить.

И вот, пока теплоход стоял в Сочи, я решил съездить в соседнюю Хосту, повидаться с ним, а заодно и посетить знакомые места. Стас оказался на месте, работая в «кабаке» вместе с легендарным пианистом Мишей Генерсоном, старым, еще со времен нэпа, лабухом. Я посидел в их ресторане, даже сыграл одну вещь на рояле, и переночевал в Хосте. А утром в беседе со Стасом упомянул о своих опасениях по поводу справки, освобождающей от институтских занятий. На что  мой друг сказал, что сделает мне такую «ксиву» прямо сейчас. И мы сразу же направились не куда-нибудь, а в местный венерологический диспансер. По дороге Стас рассказал, что у него там есть своя в доску, молодая врачиха, к которой он и его друзья постоянно обращаются; что она всегда сидит у них в «кабаке», и выпишет любую справку. Но появившаяся было надежда несколько потускнела: я с трудом представлял, какая венерическая болезнь, кроме сифилиса в последней стадии, может быть поводом для освобождения от занятий. Ведь медицинская справка – юридический документ. И с ней шутки плохи… еще заставят пройти принудительное лечение.

Проигнорировав длинную очередь венерических больных, ожидавших приема в коридоре, мы зашли в кабинет, где Стас познакомил меня с миловидной молодой врачихой. Он прямым текстом объяснил ей кто я, и что мне надо. Она, не долго думая, взяла ручку и написала на фирменном бланке с грифом «Кожно-венерологическая поликлиника г. Хосты» некий текст, на котором поставила подпись и печать. При этом заверила меня, что с таким документом ко мне никто не придерется. Мы поблагодарили ее и удалились, пропустив в кабинет нетерпеливо ожидавшего своей очереди обладателя гонококков или трихомонад. Выйдя за пределы поликлиники, я поскорее раскрыл выданную мне справку и прочел: «Козлов А.С. освобождается от занятий в период с 1 сентября по 1 октября с.г. в связи с заболеванием. Диагноз – (дальше следовали несколько слов на латыни).» Пытаясь разобрать, что там написано, я понял, что в этой латыни нет известных мне терминов, связанных с бытовыми венерическими болезнями. Было что-то похожее на «буллезный дерматит» — отчего я  догадался, что в справке отнюдь не венерическая, а кожная болезнь, и на душе стало легче. Проведя остаток дня со Стасом, я сел в автобус, отправлявшийся в Сочи. Пора было показаться на теплоходе, чтобы не подумали, что и я сбежал подобно Берукштису.

…Еще через некоторое время мне стало ясно, что на судне есть контингент людей, ведущих бдительный надзор за всем происходящим. Внешне они маскировались под корабельный персонал, но были явно из другого теста. От одесских моряков, составлявших команду судна, они прежде всего отличались военной выправкой и явно московской речью. Короче, это были сотрудники КГБ, обязанностью которых было наблюдать за экспериментом с интуристами. Ведь теплоход заходил в порты городов, где были засекреченные военные объекты, где отдыхали руководители нашей партии и правительства. Заодно необходимо было присматривать за тем, чтобы весь работавший на теплоходе персонал, включая музыкантов, не входил в близкий контакт с иностранцами.

До поры, до времени меня ничуть не волновало, кто на корабле представляет интересы «конторы». Сперва я вообще находился под впечатлением от жизни на судне, а также осваивался с новой работой. Да и туристы из Чехословакии, бывшие в первом круизе, привлекали меня не сильно. Молодежи среди них почти не было — главным образом пожилые пары, люди довоенной европейской культуры. Они хорошо помнили многое из того, что исчезло из их жизни с приходом в Чехословакию социализма. Большинство не знало русского языка, а, возможно,  просто не желало на нем говорить. Некоторые пытались скрывать свою неприязнь ко всему русско-советскому, но это у них плохо получалось.

Помню, что среди тех туристов мужчины показались мне явно красивее женщин, которые отличались широкой костью, крупными чертами лица и какой-то мужской статью. За две недели плавания с чехами и словаками я так и не познакомился ни с кем из них. Другое дело – следующая партия туристов, «гэдээровцы», граждане Германской Демократической Республики

Немцы – нация, сыгравшая в судьбе России огромную роль. Достаточно почитать «Былое и думы» А.И.Герцена, чтобы понять, насколько мы связаны с этим народом. Наши русофилы и патриоты всех мастей, не говоря уже о монархистах, постоянно забывают о том, что, начиная с Екатерины Великой, нами правили отнюдь не русские люди; что все мелкое дворянство воспитывалось в своих имениях учителями, прибывшими на заработки из Германии; что весь русский язык пронизан германизмами. Взять хотя бы «дуршлаг» — от «дурхь шлаг» (durch schlag – пробитый насквозь). А неразбериха с двойным окончанием «-альный» (в иностранных словах: «колоссальный», «индивидуальный» и т.п.)? Ведь в немецком языке «-аль» — это и есть «-ный», окончание прилагательного. То есть по-русски слово «colossal» должно произноситься как «колоссный». А прибавление «-аль» фактически заставляет нас говорить «колоссныйный». И так во множестве слов. Эта нелепость, так и не исправленная со времен 18-го века, говорит о лености российского мышления, о пренебрежении к чужому языку, и не только к немецкому. Взять хотя бы «полувер», изуродованный английский «пуловер», или «паникадило» – бывшее греческое «поликандило» (πολυκάνδηλον – «поликанделос», многосвечие). Даже слово «суп» – немецкое. Кстати, именно привычка обязательно есть за обедом суп, сильно роднит нас с немцами. В США и в некоторых европейских странах, где мне привелось побывать, я просто изнывал от отсутствия супа в меню забегаловок типа «Макдоналдсов», «пиццерий», «Данкин Донатсов» и т.п. А если его и подают в ресторанах, то за «обедом», то есть вечером, после семи часов, когда у нас – ужин. И приготовлен он обычно из порошка. Когда я впервые попал в длительные гастроли в Западную Германию со своим ансамблем «Арсенал», в 1987 году, я с радостью обнаружил, что нас кормят в середине дня, что в обед обязательно входит суп. И мое отношение к немцам изменилось в лучшую сторону.

Но в тот год я,  как человек, переживший войну в детстве, относился к ним с большой осторожностью, если не хуже. И когда на борт теплохода поднялась новая партия туристов – немцев из ГДР, что-то неприятное шевельнулось в душе. Большинство из них были пожилые люди – значит, во время войны они были в самом расцвете сил. И навряд ли относились к разряду антифашистов, большинство из которых уничтожили свои же сограждане — эсэсовцы. Я разглядывал этих туристов и старался представить, кем они были в военные годы: наверняка кто-то служил в рядах фашистской армии, а весной 1945 года случайно оказался в Восточной, а не в Западной Германии. Хотя в обеих Германиях прошла денацификация, репрессировать всех, кто так или иначе служил нацистскому режиму, было невозможно. Иначе вся страна превратилась бы в концлагерь.

На теплоходе повсюду раздавалась немецкая речь – не та, что мы слышали в ранних советских кинофильмах о войне, где немцев изображали кретинами. Нередко в тех фильмах их солдаты и офицеры говорили между собой по-русски – и почему-то с акцентом. Лишь позднее советских актеров заставили говорить по-немецки, давая титры с русским переводом. Я неплохо знал этот язык к окончанию школы. За шесть лет он основательно подзабылся, но то, как говорили в быту настоящие, а не киношные немцы, поразило меня: я не мог разобрать ни одной фразы.

Когда «Петр Великий» тронулся в очередной круиз, у меня появился интерес к немецким туристам. Оказалось, что во многих отношениях они совершенно иные по сравнению с нами люди. Первое, что удивило меня, это их отношение к личной гигиене, а также сам способ поддерживать ее. На теплоходе не все каюты были с «удобствами», поэтому на одной из нижних палуб находились общественные туалеты, частью которых были обширные помещения с двумя десятками умывальников. Там я по утрам видел, как приводят себя в порядок немцы. Для меня, выросшего в коммуналке без ванной, с умывальником на кухне, ходившего регулярно раз в неделю в баню, нормой утренней гигиены было: вымыть с мылом руки, лицо, а иногда и шею, почистить зубы, прополоскать рот, причесаться перед зеркалом, висевшим над краном – и всё. Каково же было мое удивление, когда я увидел, как немцы совершают свой утренний туалет. Помимо умывания и чистки зубов, они протирали все тело, включая интимные места, принесенными с собою губками – или тряпочками, которые слегка намыливали, а потом простирывали и выжимали. Все обтирание они проделывали, не снимая белья, а лишь задрав или оттянув его. И так – каждый день. Сначала  это неприятно поразило меня, но разум подсказал мне, что такая процедура – признак европейской культуры. Гораздо позже, став гастролирующим музыкантом,  и попадая в гостиницы, где не было горячей воды, я вспомнил этот немецкий опыт – и начал возить с собой губку.

 

*   *   *

 

Среди тех туристов особое внимание я обратил на двух молодых немок, державшихся вместе и особняком. У одной из них была лошадино-бюргерская внешность. Зато ее подруга оказалась в моем вкусе – с миловидным личиком, пухленькая, с пышными формами. А также подобием талии – но пока лишь из-за сравнительно юного возраста. Было ясно, что при ее генотипе, лет через десять она превратится в толстую, бесформенную даму. Но меня меньше всего интересовало ее будущее. В тот момент эта немка показалась мне крайне аппетитной – тем более, что она была первой иностранкой, с которой мне довелось общаться.

По ходу плавания пассажиры парохода были постоянно на виду друг у друга – особенно вечером, когда туристы собирались в кают-компании. Там они пили (главным образом, пиво) и пели свои песни – хором, обнявшись и дружно раскачиваясь. Глядя на такое, мне, признаться, становилось страшновато: уж больно все это напоминало немцев фашистских времен из кинохроники и художественных фильмов. Время от времени они хотели танцевать и тогда наш небольшой состав, где я играл на рояле, исполнял для них вальсы и популярные в Европе 50-х годов мелодии. Меня поразило, что простые немецкие люди способны отдыхать, полностью расслабляясь, становясь похожими на детей. Также я отметил их довольно специфический юмор: кто-то неожиданно, а может и нарочно, пукал – все радостно смеялись, ничуть не смущаясь. Эта потеха меня покоробила: в России даже в деревнях портить воздух при людях считается неприличным, а здесь – европейцы, высококультурная публика. Скабрезные шутки имели место и на «Празднике Нептуна»: во время его состязаний типа заталкивания друг друга в корабельный бассейн некоторые немцы заголяли зад, на котором краской было написано «Arsh» — «жопа». Все туристы смеялись, а мне было как-то не по себе, и стыдновато за них.

В общем, из всей их компании мне приглянулась лишь та миловидная толстушка. Но к ней надо было найти подход. А она либо была со своей мужеподобной подругой, либо развлекалась со всеми соотечественниками. Тем не менее, я, улучив момент, заговорил с ней персонально, чем и обратил на себя внимание. Сделать это было непросто, поскольку на массовых мероприятиях в кают-компании я был обязан сидеть за роялем и ждать, когда потребуется играть. Большинство  немецкий туристов составляли  супружеские пары, солидные и пожилые люди, поэтому никто из своих к этой молодой фройлян не «прикадрился». Мне же мешало незнание языка. Дело в том, что я со школы терпеть не мог немецкий, и, поступив в институт, перешел на английский. Мне страшно хотелось как можно скорее освоить его, чтобы понимать, о чем говорит Уиллис Коновер по радио в своих передачах «Music USA», о чем пишут в американском джазовом журнале «Down Beat», который чудом просачивался в СССР. При этом немецкий, естественно, я стал забывать. Но здесь поневоле пришлось вспомнить его необходимые в быту слова. И если сам я еще что-то мог сказать, то понять немецкую речь мне было гораздо сложнее. Тем не менее, контакт с немкой, которую, как выяснилось, звали Ингрид, стал налаживаться. Она оказалась приятной и простой в общении. В ней не было ни капли кокетства, или ханжеского притворства, свойственного советским комсомолкам, воспитанным в традициях сталинской школы. Я уже привык к тому, что наши «кадры» все время что-то из себя изображают, их надо обязательно «охмурять», после чего или нарвешься на фразу «Я не такая!», или тебе «скрутят динамо», допустив лишь до самых невинных манипуляций.

Мы с Ингрид несколько раз пообщались урывками (всегда в присутствии ее подруги) – и нам  без слов стало ясно, чего мы друг от друга хотим. И что  проблема одна: где? В пределах корабля интим был невозможен: я жил в каюте не один, она – тоже, но главное препятствие – на корабле среди упомянутых мною сотрудников «конторы» был один, открыто следивший за контактами персонала теплохода с иностранцами. Он явно был из тех, кто пошел работать в органы не по идейным соображениям, а чтобы пользоваться властью над людьми.  И я вдруг с ужасом заметил, что он явно «положил глаз» на мою немку. При этом он сразу же вычислил, что у меня с Ингрид наладились какие-то особые отношения, стал намекать мне, чтобы я не делал глупостей. Я же делал вид, что не понимаю, о чем он. Отношения с ним с самого начала сложились неприязненные, мы были антиподы: я – московский пижон, он –  провинциальный выдвиженец, красавчик с тонкими «гадскими» усиками, напоминавший дореволюционного холуя из трактира, глуповатый, хитрый и вечно злой, как сторожевой пес. Ингрид, кстати, успела понять, что этот тип к ней липнет, и побаивалась его. Кстати, из слов Ингрид я понял, что она живет в городе Галле на реке Заале – там, где родился великий композитор Гендель, работает заведующей кондитерского магазина… О том, что читает, что слушает, что любит в жизни, узнать не удалось – из-за моего бедного словарного запаса.

Круиз подходил к концу, свою предпоследнюю стоянку корабль должен был сделать в Ялте. Это был прекрасный шанс улизнуть с корабля вместе с Ингрид, а дальше остаться наедине. Ей было несложно отделиться от остальных туристов во время одной из экскурсий по Ялте и ее окрестностям. Мы придумали, где ей это проделать, и как я ее найду в городе. Она попросила подругу, если возникнет необходимость, как-нибудь объяснить ее отсутствие. Я же попросту сошел с корабля на берег под подозрительным взглядом гэбиста, которому, очевидно, по долгу службы было нельзя покидать судно – иначе бы он двинулся за мной, это уж точно… Во второй половине дня, после обеда в одном из ресторанов, туристы должны были в автобусе отправиться на очередную экскурсию. Ингрид незаметно отделилась от группы, а я ждал ее неподалеку, но так, чтобы не заметили туристы. Автобус уехал, и мы остались вдвоем, предоставленные сами себе.

Мы побродили по Ялте, поднялись в верхнюю часть города, к его старинным узким улочкам. Но проблема «где?» – оставалась. И решить ее можно было, только удалившись за пределы города, «на природу». Поскольку мы оба с самого начала прекрасно понимали, что нам нужно, никаких лишних объяснений не понадобилось. Такого со мной еще не случалось – поэтому из всего приключения мне врезались в память именно откровенность и простота  Ингрид. Я не раз вспомнил о ней в последующий период холостяцкой жизни «кадрильщика» и любителя приключений.

В поисках удобного места я потащил Ингрид через всю Ялту в Массандру. Там был тогда огромный государственный виноградник, он же – заповедник на склонах горы. Я как мог объяснил ей, куда мы идем – она безропотно согласилась. Когда мы покинули город и оказались на природе, выяснилось, что территория заповедника огорожена забором из колючей проволоки. Для меня это явилось неожиданностью: прежде я бывал в этом районе, но заборов не заметил. За оградой начинались заросли виноградника. Мы нашли лазейку в колючей проволоке и забрались в кусты, подальше от взоров случайных прохожих. На моей спутнице был белоснежый джемпер из тонкой шерсти, и это оказалось единственным, что можно подстелить на землю, чтобы сесть между виноградных кустов.

К этому времени стемнело – на юге темнота наступает быстро, почти минуя сумерки. Когда луна заходила за облака, мы не могли разглядеть друг друга даже на расстоянии вытянутой руки. Но нам это было не обязательно. Едва мы расположились на земле, уже не заботясь об опрятности одежды, началось, как говаривал один мой друг, «волшебство прикосновений». Но это замечательное состояние вдруг было прервано лаем собаки неподалеку над нами, в охраняемой зоне. На него откликнулась другая собака, далеко в стороне. Мы замерли. Я сразу с ужасом представил себе, как на нас бросается сторожевой пёс (с детства боюсь собак и не могу найти с ними контакта, в отличие от кошек)… Вдалеке какой-то мужчина окрикнул собаку, она, немного полаяв, замолкла, а мы еще некоторое время тихо сидели на кофточке, ожидая, что будет дальше. Но тишина стояла полная…

В общем, все «это» произошло у нас торопливо и формально – лишь бы  скорее покинуть то тревожное и неуютное место. У меня осталось нехорошее чувство, что я не смог организовать все по-человечески, да и должного впечатления не произвел. Правда, Ингрид и виду не подала, что разочарована. Кто знает, возможно, что ей и этого было достаточно. Когда мы пешком добрались до «Петра Великого», было около полуночи, все мероприятия закончились, туристы разошлись по каютам. На причале было светло, но огни на теплоходе почти не горели. Зато трап стоял на месте — нас явно ждали. Приключение на склоне горы оставило следы земли на коленках моих брюк, а кофточка Ингрид была совершенно изгваздана… Наш «друг», которому необходимость оставаться на судне оказалась в данном случае поперек горла, стоял на палубе и курил. Когда мы поднимались по трапу, он с наглым вниманием осмотрел нас, но замечаний не сделал. Зато на следующий день, встретив меня одного, злобно прошипел, что по возвращению в Москву устроит мне большие неприятности. Но было ясно, что это пустая угроза.

 

*   *   *

 

Ялта была последним портом в круизе. Вскоре мы с Ингрид расстались. Перед прощаньем обменялись адресами, еще несколько лет переписывались и даже обменивались подарками по почте. Не помню, что  я посылал ей, но один из ее подарков – несессер для путешествий – хранится у меня до сих пор. Он очень пригодился мне в гастрольной жизни с «Арсеналом», которая началась лет через двадцать.

 

*   *   *

 

В конце сентября закончился последний круиз, и я вылетел из Симферополя в Москву. Меня тревожило то, как я покажу свою справку в медпункте Архитектурного института. Но, как выяснилось, меня ждала  неприятность посильней – и совсем неожиданная. Подъехав на такси к нашему огромному, старому дому, я вошел в знакомый подъезд, взбежал на четвертый этаж и позвонил в дверь нашей квартиры. Открыла соседка, и по выражению ее лица я сразу понял, что меня ждет что-то нехорошее. В коридоре вбежала мама и сразу же набросилась на меня в истерике с кулаками, крича, что я подлец, что они больше месяца разыскивают меня, не зная, что и думать. В ответ я попытался объяснить, что не виноват, что поручил своему другу Жоре позвонить и  предупредить. Но ничего не действовало: все накопившееся  отчаяние родителей хлынуло на меня. И тут понял, что Жора так не позвонил им. В день, когда должен был прилететь из Крыма, они, естественно, забеспокоились, позвонили в аэропорт, выяснили, что мой самолет благополучно совершил посадку. Ни на следующий день, ни после, в течение нескольких недель, они нигде не могли узнать, что произошло. И уже мысленно начали прощаться со мной. Так что, когда я, живой и невредимый, а главное – беспечный, появился на пороге нашей коммуналки, их реакция была вполне адекватной.

Этот случай послужил мне первым серьезным уроком в процессе преодоления своего эгоизма. Раньше слова «мы о тебе так беспокоились», которые я слышал от родителей, когда поздно возвращался домой, имели для меня формальный смысл. И даже раздражали: мол, чего там беспокоиться, ведь со мной ничего не может случиться. Это мне казалось скорее игрой в заботу. Но после того случая мои чувства к отцу, маме и бабушке поменялись – мне приоткрылось то, что я сам стал чувствовать, когда родился и начал подрастать мой сын Сережа. Его юношеский эгоизм стал для меня наглядным примером того, как я относился к родителям в его годы.

Когда все это утихло и отношения с родителями наладились, я четко осознал, что в таких случаях нельзя доверять одному человеку. Мало ли что с ним случится – надо подстраховаться. Я не подумал о последствиях, доверившись Жоре. А он, как выяснилось, просто забыл о звонке, поскольку сразу по прибытию в Москву на него обвалились семейные проблемы. А затем и вовсе из столицы уехал на первые гастроли с биг-бэндом Олега Лундстрема.

 

*   *   *

 

Пережив одно неприятное последствие круиза, я готовился к другому – как бы меня не выгнали из вуза за прогул больше месяца. В те времена довольно часто выгоняли из институтов за «непосещаемость» или регулярные опоздания на лекции. Для учета этих нарушений (и сообщения о них в деканат) в каждой студенческой группе были старосты, Обычно им становились самые сволочные, «правильные» студенты, а чаще – студентки, непривлекательные и обозленные на весь мир. Вдобавок в каждой группе был еще и комсорг, назначенный сверху – как правило, отслуживший в армии, ставший там членом КПСС.

Прийдя в институт, я сразу, не желая ни с кем встречаться, поднялся на третий этаж, где находился медпункт. Надо было заранее понять, что, в зависимости от реакции врача, говорить в деканате. Врачом тогда была недавняя выпускница мединститута, молодая и весьма привлекательная. Это еще более усложняло дело. Была бы она намного старше, я бы не так стеснялся. А эта была почти одного возраста со мной, и, не дай Бог, могла принять меня за венерического больного – ведь справка была выдана кожно-венерологическим диспансером…

Войдя в медпункт (обычную комнату, перегороженную ширмой), я дождался, когда выйдет пришедшая на прием студентка, поздоровался с врачихой и объяснил, что мне нужно официальное подтверждение, объясняющее мое отсутствие на занятиях. Она взяла у меня справку, прочитала ее и как-то странно на меня посмотрела. Я почувствовал, что ей неловко за меня. Ни слова не говоря, она начала писать что-то на небольшой бумажке. Я стоял, замерев, и ожидая чего угодно. Через минуту, показавшуюся вечностью, она, не поднимая глаз, протянула мне фирменный бланк медпункта Архитектурного института, на котором было написано, что я пропустил занятия в сентябре месяце по уважительной причине. Я понял, что она всё про меня поняла. Но – оказалась  просто хорошим человеком. Не зная, как ее благодарить, я пробормотал «спасибо», вышел из кабинета и, отдав «ксиву» в деканат, окончательно понял, что неприятностей не будет. Все будущие годы в Архитектурном институте я обходил стороной медпункт, больше никогда эту докторшу не встречал.

И последний штрих всей этой эпопеи. Два, казалось бы, непримиримых врага – Борис Мидный и Игорь Берукштис – через четыре года после вышеописанных событий стали героями одной некрасивой истории. Выехав с группой советских артистов цирка и эстрады в Японию, они сбежали на Запад. Там они дали ряд интервью, где рассказывали о тяжелой судьбе джаза в СССР, что, в общем-то не являлось новостью для Запада. Но их явно вынудили сделать и какие-то политические высказывания с явным антисоветским оттенком. Этим они страшно навредили своим родным и близким, а также всем нам, пытавшимся развивать свой джаз в нашей стране. Нас отбросило с, казалось бы, завоеванных позиций, далеко назад.

Но это уже совсем другая история.